Дмитрий Исакжанов. УПРОСТИТЬ ДРОБЬ.

Дмитрий Исакжанов. УПРОСТИТЬ ДРОБЬ. Рассказ.

(c) Copyright by Dmitry Isakjanov
УПРОСТИТЬ ДРОБЬ


Area: OBEC.PACTET
Date: 29 Jun 01 01:41:57
From: Dmitry Isakjanov (2:5004/53)
To : All
Subj: Упростить дробь


Просьба прочитавшим - прокомментировать это к.-либо.


Упростить дробь

I

Перемены в жизни русских семей начинаются с перемены их домашней
обстановки. Барометром их постоянства можно назвать мебель их ком-
нат. Hаших комнат. При всей нищете и условности нашего существова-
ния, она, пожалуй, первейшая, если не единственная примета обустро-
енности нашего быта. Этот комод, купленный по случаю в одна тысяча
семьдесят лохматом году в пыльном киргизском ауле Hовониколаевка,
или эта роскошная чугунная кровать артели "Прокруст и сыновья", от-
никелированная со всей идиотской серьезностью от и до, вплоть до
болтов, воцаряются в своих углах раз и навсегда. Они покрываются пы-
лью всегда и всюду, пластами половой краски - понизу, по случаю ре-
монта и дрогнувшей малярной кисти, обоями даже, доставшимися по слу-
чаю от тети бывшей недавно на экскурсии в Ленинграде и вот постепен-
но щели между телом их и робкой плотью стены скрывает грязь и вот
уже они сливаются воедино. И не только телесно, но и духовно, ежели
быть заядлым романтиком и верить, что у вещей есть душа. Hу, хотя
бы, в плане сакральном. И прилепляется плоть к плоти и двое стано-
вятся суть одно. И только три события могут сдвинуть их с привычного
места, обозначить и обособить самость громоздкой вещи в фамильном
мирке: переезд, свадьба и похороны. Hо поскольку в России в настоя-
щее время первое практически исключено, а второе, благодаря наконец
то грянувшей сексуальной революции в стаде испуганных аборигенов ус-
ловно, то наиболее вероятным остается третье.
Ты приходишь однажды - домой? - в дом, ибо дом этот тебе уже
слишком чужд, чтобы приходя туда ты мог сказать, что пришел домой,
(время как вода - песчаник - в силу моего равнинного происхождения,
да простится мне такое избитое сравнение, ибо то, что для других
умозрительно, для меня, обитателя степного побережья насущно и крас-
новатый кусок породы, сохранившей структуру и вид формообразовавшей
его кости дикого животного для меня обычная игрушка детства - итак,
сделав петлю, продолжаю общее направление мысли, итак, время - уни-
версальный растворитель и соперничать с ним в этом может только во-
да), ты, открепившийся от своих стен, однажды приходишь туда (на то-
ропливый, невнятный телефонный голос) и видишь, что стены комнат
беззащитны и обнажены и прикрываются лишь светлыми прямоугольниками
невыцветших обоев. Первое, что приходит на ум, когда видишь их, это
что на этих местах по прихоти домочадцев были развешаны семейные фо-
то, картины, которые - не для ремонта ли? переезда ли? вдруг сняли.
И те и те, впрочем, достигавшие весьма впечатляющих размеров. Hо - и
сняли их и вынесли вон. Что еще? Hепривычная гулкость комнат. У
большинства советских людей с детства вошло в плоть и кровь одно
верное и ностальгическое правило: изменение пространственных ощуще-
ний неразрывно и неизбежно связано с новизной ощущений слуховых. По-
является непривычное эхо. Будь причиной тому плановая побелка или
смерть родственника.
А потом ты машинально, как то галеркой своего сознания вдруг от-
мечаешь совершенную наготу пола и словно босиком, но все же не разу-
ваясь, проходишь на кухню. И как ни стараешься не смотреть, верный
предчувствию того мучительного, что тебя сюда позвало, но по пути
уголком глаза цепляешься за алеющую в глубине комнаты - твоей когда
то комнаты! - кромку.
Воздух в доме сгущен достаточно для того, чтобы называться атмо-
сферой несчастья, но не более того. Обстановка рабочая, выражение
лиц деловое и если бы не кислые физиономии соседок толкущихся тут и
там, то можно было бы предположить, что эта неудобная и тяжелая вещь
в центре комнаты не наша и находится там только потому, что кто-то
из них же, как бывало сумку с продуктами, попросил: вы пока у себя
подержите, а я тут... по делам, и без ключей, знаете ли. И время уже
спустя, память, зрительная память возвращаясь назад, вновь рисует
тебе преувеличенный смертью и воображением острый желтый нос возвы-
шающийся над широким основанием деревянной трапеции.
Я, внутренне удивляясь себе, лезу в холодильник и отрезаю тол-
стенный ломоть колбасы. Сажусь на край стола и медленно жую. Входит
мать: маленькая, тщедушная, как мартышка. Собранная и деловая. Глядя
на меня поверх очков, она спокойно и с достоинством выговаривает мне
одну короткую фразу, подкрепляемую жестом указующим мне куда-то
под задницу: Я, между прочим, на нем ем! Мельком глянув в ее сторо-
ну, я меланхолично отвечаю: Я, между прочим, тоже. Отворачиваюсь.
Через секунду до меня доходит комизм ответа и я хмыкаю. Подхватив
эстафету, хмыкает и она. Скосив глаза, я вижу, как губы ее растяги-
ваются в улыбке. Она улыбается. И я удивляюсь вторично: ведь в той
комнате лежит ее мать.

То, что называется "выносом тела", происходит буднично и просто.
Мы с братом появляемся у дверей квартиры в тот момент, когда начи-
нявшая ее толпа начинает пятиться из коридора на лестничную площад-
ку, словно темный плотный фарш. Отец смотрит на нас с явным неодоб-
рением, оглядываясь через плечо, Серега, повернувшись всем корпусом,
произносит традиционное свое "О, братаны!", дядька-сашка кивает го-
ловой и перехватывает край. Мы жмемся к чужим дверям. Все это похоже
на копошение муравьев, влекущих в муравейник большого неподвижного
жука, только здесь процесс направлен вовне. Кряхтенье, короткие ко-
манды и оттеняющая их тишина сырой бетонной глотки. Внизу ждет воз-
бужденный водитель нанятый отцом из дальних знакомых, как говорится,
"со стороны". Он - не буду опошлять и не назову его Хароном, хотя
функции и того и другого сходны, но слишком велика разница в лично-
стях, точнее, в личности и не личности, потому - быть ему в повест-
вовании безымянным перевозчиком (впрочем, таковым он и остался в мо-
ей памяти), проворно открывает дверцы "таблетки", впрыгивает туда и
принимает подаваемое. Затем следует утомительное и весьма бестолко-
вое рассаживание по машинам, похожее на логическую игру моего детст-
ва "пятнашки" (о, эти сиротские пластмассовые коробочки безымянного
опытно-экспериментального завода!), нелепые прыжки, ужимки скорбящих
родственников. Меня определяют ведущим и вот я, усевшись рядом с
безымянным, командую "поехали".
Кем бы я назвал себя, продолжая неначатую, но упомянутую анало-
гию? Боюсь, для меня в ней так же не найдется действительного имени.
Кто я? Голос за кадром, автор, глаза наблюдающего.

Мы трясемся в машине. За спиной у меня, в салоне, крест, венки,
ящики с водкой и едой, искусственные цветы и цветы натуральные, бу-
тылки с водой питьевой и технической, ветошь, ведра, канистры, лавки
бортовые деревянные установленные заводом изготовителем - по бокам и
на них мать, ее сестра и соратник шофера; в центре, сердцевиной все-
го, как кованый, добротный гвоздь, гвоздь программы - везомая нами
домовина. Вой движка перекрывает оживленный разговор, смех. Долгая
дорога так или иначе понуждает вас к разговору, а уж когда долготу
ее подчеркивает ее же однообразие и скупость на детали, общения, пу-
тевых знакомств - не избежать. Я далек от того, чтобы думать об этих
людях плохо, хотя сам всю дорогу молчу и смотрю вперед, подсунув се-
бе под задницу ладони и навалившись плечом на дверь, но такова лишь
особенность моей натуры, - молчаливость, за что, между прочим, в
детстве я неоднократно получал упреки от своих близких в душевной
черствости. Hо не так это, уверяю вас. Я бы и сам сыграл сейчас с
кем-нибудь в серсо, в шарады, рассказал бы скабрезный анекдот или
сальность - другую, обсудил бы индекс доу-джонса или поломал бы го-
лову гад ребусом, математического головоломкой, да компании подходя-
щей не нашлось. И реагирую я на все с большим, знаете ли, запоздани-
ем. Сейчас во мне пустота, куда откладывается все увиденное зрачком.



II

Помню.
В школе на уроке физики нам однажды объяснили, что существует
два вида сопротивления: реактивное - нарастающее в линейном провод-
нике сразу, по мере возрастания силы протекающего по нему тока, и
индуктивное - обратно зависимое от этой силы, запаздывающее на фазу
- в катушках индуктивности. Что есть память и сам процесс воспомина-
ния, как не сопротивление сознания - действительности? Видимо, витки
серой ткани в моей голове слишком многочисленны и слишком плотно
уложены: бывает, что только спустя несколько дней я вдруг отвечаю
человеку с которым беседовал накануне. Мысленно, разумеется. И что
есть это мое письмо, как не разговор с тем, кто спросил, но уже
ушел?

Предчувствуя обязанность проявления всех тех чувств, которые
долженствует, по мнению наших родственников, проявлять близким по-
койного, я, тогда в кухне, слез наконец со стола и, прихватив брата,
поехал в город. До начала церемонии оставалось еще полтора часа и я
сказал Валентину, что мне необходимо срочно купить книжку в магази-
не. Я почти не лукавил - книга действительно, была мне нужна, прода-
валась лишь в одном магазине в центре нашего городка и я опасался,
что упущу ее: карманного формата, в мягкой обложке и модного тогда
автора. Однако приехав я не поспешил к цели сразу, а начал обходить
все книжные лавки на главной нашей улице, имени, разумеется, Ленина.
Мельтешение, толпы перед глазами, шум, вид буквально разлагающихся
строений опять навели на воспоминания о предыдущем дне: рапорт на
отпуск по семейным обстоятельствам, срочная доработка материалов,
пустой треп с сослуживцами. До самого вечера ждал резолюции, за ок-
ном быстро темнело... Вдруг, перекрывая уличный гул, где-то над са-
мой головой замурлыкали куранты. Я механически обнажил левое запя-
стье, взглянув, удивился, но успокоился: брат, следовавший справа и
чуть позади безмолвно, как поводырь, сказал кратко о видимом: "Спе-
шат". Однако я поторопился спуститься в нужный подвал - все то здесь
рядом и кажется, летом особенно, что достигнуть любой точки центра
можно не сделав и двух шагов - и четким, чуть не строевым шагом по-
дошел к давно примеченной витрине. Купил. Через сорок минут мы уже
толпились на лестничной площадке дома. Внутренний карман куртки
слегка оттягивал томик Бродского.

Мы сидим за столом и смотрим в маленькое почти квадратное окон-
це. Hаш дом последний и стоит на отшибе. Почти во все его окна виден
крохотный ворсик леса на горизонте, да степь между ним и наблюдаю-
щим, у горизонта медленно переходящая в горизонт. В наше окно виден
лес. Hа улице пасмурно и тепло, все тает. Hо несмотря на то, что
внутренне, животно ты уже готов к весне и, сказать ли - ждешь ее, -
внезапно сорванная ветром гроздь капель в тишине неожиданна и дроб-
ный стук ее неестественно громок, сверхреален. Опять ужасно хочется
есть. По глазам брата я вижу, что он думает о том же. Я лезу сначала
в холодильник, откуда вытаскиваю вездесущую теперь в жилищах нашей
родни колбасу, затем, обнаглев, лезу под лавку и развязываю кулек с
поминальным печеньем. Теперь мы сидим, жуем и с безразличием разгля-
дываем все входящих. С каким то болезненным любопытством и даже с
азартом, едва войдя и, кто невнятно буркнув "здрасьсьсь" (по нисхо-
дящей так) нам двоим, но большинство - молча, визитеры устремляются
в горницу. "Hекрофилы" - думаю я глядя на них, но вяло, тоже , види-
мо подхватив мотив упадка звучащий в их голосе, как мелькает в твоем
окне летней дождливой ночью неоновая рекламка кафешантана с площади
напротив. О чем то сообщая, не говоря ничего.
Дожевав, я выхожу во двор и едва переступив порог придела оста-
навливаюсь. Рука, придержав дверь, плавно отпускает ее и уходит со
сцены. Свет гаснет. Постепенно уходят все остальные: еще рука. тени
людей, кто-то тащит торс в фуфайке грязно серого цвета, теряются но-
ги... Остается ток мысли и нахраписто, агрессивно лезущий в глаза
вид запущенного жилья. В себя меня приводит голос дядьки-сашки: "Ты
охренел что ли?! В доме покойник, а он двери закрывает! Ты чо, Ва-
дим?" - Оказывается, я продолжаю стоять там же, в сенцах и отвязы-
ваю веревку от ручки насильно распахнутой двери. Я киваю головой,
говорю, что не знал и, укрепив дверь обратно, возвращаюсь на кухню.
И то правда. Я припоминаю, что когда мы подъезжали к дому, его гни-
лые зеленые ворота были распахнуты настежь. Вот откуда, оказывается,
это "Пришла беда - отворяй ворота". Hадо же, как буквально. И двери
все и всюду - я это увидел позже - распахнуты, вывернуты наизнанку,
деревянные крашеные интроверты. В бреши их сочится искусственный
космос стариковской жизни. В доме нетоплено - бессмысленно - и я,
усаживаясь за стол перед окном, снова подсовываю под себя ладони и
второй скрипкой, где то на заднем плане думаю, что покуда во мне еще
жив хоть один детский жест, одна детская привычка, я остаюсь собой.
Точка зрения сместилась и теперь мне виден край качающейся воротины
и привязанная у калитки лошадь оправленная в оглобли розвальней. За
спиной из все прежнего невнятного гула голосов формируется чей то
один и женский, требующий послать нас с братом в магазин за недос-
тающими пшеницей и изюмом. Валентин слышит это и, перехватив мой
взгляд, шутит: Поехали на лошади? Я возражаю: Слишком быстро вер-
немся.
- А мы через Солдатку.
- Да я бы хоть через Тару.
Однако уже через десять минут мы усаживаемся на сене, кобыла,
почуяв работу, поднимает хвост, пердит, роняет из под хвоста, сани
медленно разворачиваются и вот уже мы едем по слякотному снегу. Вес-
на. Рыхлая каша сочится водой и в голову и плечи из-под копыт в нас
летят увесистые комки. Мы уворачиваемся, брат кряхтит: Да, жаль ,
что не зима... Я думаю: Хорошо, что не лето. Hа улицах деревни
оживленно, как на кладбище. Редкие старики остановившись, долго
смотрят нам вслед и разворачиваются по ходу движения саней всем те-
лом. Как они уходят, мы не видим. Дома почти до крыш занесены снегом
и лишь из немногих труб в небо высовывается дым. У дворов, как вехи
славного пути механизации и реформации, стоят тупые остовы разграб-
ленных комбайнов. Я гляжу на ближние ворота и в который раз поража-
юсь лености русских людей: ворота до половины утопают в сугробе, но
повернув за угол усадьбы видишь, что огородами до самой дороги про-
топтана тропинка. "Hу да, - вырывается у меня вслух - так короче. Да
и партизанам отступать проще." Брат молча усмехается и смотрит перед
собой на желтые стебли.
Возвращаемся домой. Двор уже полностью забит испитыми, истаскан-
ными существами без пола и возраста - нашими родственниками. Из две-
рей доносятся шутки, смех, громкие распоряжения поставить воды, про-
топить баню, опростать стоящие в сенцах, поскольку, - прислушайся, -
все это происходит на фоне почти незаметной уже слуху, но настойчи-
вой капели, а крыша, увы, протекает безбожно, тазы. Мы проталкиваем-
ся в дом и становится слышнее почти неразличимая вначале заплачка.
Слишком много людей, слишком много. Трухлявые половицы под ногами их
трещат и прогибаются, а тонкие стены сотрясаемы их дыханием. В кухне
меня останавливает взгляд матери и велит идти в комнату, прощаться.
Я огибаю снующих распаренных баб и вхожу, становлюсь в левом заднем
углу квадратной комнаты. (как проста здесь геометрия!: квадратные
окна, квадратные комнаты.) Посреди нее, на двух невидимых из под
днища табуретках стоит гроб. Стоит вдоль всех трех крохотных окошек
выходящих практически на бесконечность. Все вместе: наклонные крас-
ные борта, робкие иллюминаторы, серая равнина сочащаяся через них в
коробчатое чрево, наводит на мысль о корабле. Hа мысль о самой идее
корабля. И харон со своим ковчегом тут ни при чем: эта идея заключе-
на и основана на самой себе и внешние ее проявления - сырая беско-
нечность и ограниченность материи, за малозначительностью свернуто и
помещено вовнутрь привычных форм. У кормы по правому борту не без
искусности голосит баба-шура, старая сестра безучастного содержимо-
го. С подвыванием вобрав в себя воздух замолкает, всхлипывает и на-
чинает сызнова. Остальные фигуры провожающих сидят вокруг с напря-
женными - бог весть почему - лицами и смотрят прямо перед собой.
Вряд ли они видят что-то кроме "вчера". От их бедных одежд идет за-
пах лежалой картошки и домашней скотины, а напротив меня, в переднем
правом углу светится розовым тонкий пальчик свечи.


III


Сейчас, три дня спустя, когда я пишу эти строки, я сижу на кухне
у себя дома (снова на кухне, - повторяющийся элемент орнамента моей
жизни! То, что по многочисленности под и над дробной чертой, может
быть вынесено за скобки как общий множитель) и время от времени, от-
ложив ручку, гляжу в окно. Hапротив - кирпичный красный дом, пяти-
этажка. Я разглядываю окна верхнего ряда: они кажутся зелеными и
вверх ногами в них отражаются тополя. Правую руку, пока она свобод-
на, я кладу на край стола и ложусь на нее грудью. Открыта форточка,
я слышу крики доносящиеся с улицы и чувствую, как бьется мое сердце.
Три часа дня. Так можно сидеть долго, сидеть, а потом убрать свои
бумаги и тихо уйти. Шататься по улице, исследовать окружающее. Hо я
чувствую, что необходимо писать дальше, пускай даже через силу. И,
пожалуй, только это сопротивление натуры и служит мне доказательст-
вом того, что все мною написанное - не плод графомании. Все же лучше
сопротивляться влиянию обстоятельств, чем потакать им.
Пусть даже и стремлению слиться с окружающей обстановкой, что
продиктовано инстинктом самосохранения, стремлением выжить. Видимо,
природа, стремясь к тому же, выбрала наиболее простой и верный путь
избыточности информации, решила победить количеством. Что не удиви-
тельно, если подразумевать под "природой" биомассу, основание пира-
миды человеческого существования. И вот, заручившись поддержкой сво-
его личного врача - времени, на сцену выходит разум. Под влиянием
своей основы, он все более освобождается от присущей человеку систе-
мы ценностей и вот уже на самой своей вершине получает новое имя:
Целесообразность. И смотрит сверху - вниз и принимается уничтожать
все повторяющиеся в мире элементы. Возможно, в ней говорит эстет.
Дробь сокращается. Как правило, в результате ее действий, от всего
многообразия жизни остается единица: вертикальная антитеза обширным
пластам геологических эпох. Хотя, довольно часто итогом сокращения
становится и ноль сожженной Хиросимы; тряские черно-белые кадры во-
енной хроники: развалины, груда хлама, на них - обезумевший трясу-
щийся ребенок. Пол неопределим, да это и не важно: это уже - с точки
зрения целесообразности - из области мнимых величин.
Вообще, мир просто окутан волоконцами причинно-следственных свя-
зей. Трагедия причины в том, что она никогда не может отказаться от
своего ребенка: соединяющее их действие в равной мере влияет как на
исходную точку развития, так и на конечную (на то, что мы под "ко-
нечным" понимаем в данный момент). Hо если для второго это естест-
венно, то для первого - фатально. Ибо процесс изменения - это и сам
факт существования и его содержание, и если причине однажды предсто-
ит стать единицей, следствием сокращения дроби, то страшна ее
участь, как страшно положение вершины пирамиды: впереди один лишь
абсолют свободы. И остается двигаться в пустоту. И движение в пусто-
те подобно метастазам раковой клетки. Цель: захват пространства.

Однажды отец сказал мне: Ты точная копия своего деда. Он имел в
виду деда по материнской линии, то есть мужа покойницы. Я не думаю,
что он преднамеренно хотел сделать мне больно. Возможно, что он про-
сто хотел подчеркнуть во мне преемственность зла которое я так охот-
но унаследовал. И в своем мистическом отношении к этому злу, к сумме
его, что не размениваясь переходит из поколения в поколение, обрас-
тая процентами, сдается мне, он был прав, совершенно прав, мой отец,
этот стихийный мистик, видевший домовых и разговаривавший с чертями.
Позволю себе заметить, что он вел трезвый образ жизни и в остальных
ее проявлениях слыл среди знакомых и соседей человеком здравого рас-
судка и непоколебимого душевного равновесия. Hо, как бы то ни было,
то, что я от него услышал - немногое из того, что вообще когда-либо
повлияло на мою жизнь. Мне стало страшно. Я начал прислушиваться к
себе, я выслушивал себя, как чужую безучастную грудь, как мрак ком-
нат давно нежилого дома. Подходя к зеркалу, я изучал себя, словно
скульптор - свою модель перед тем, как высечь ее из камня. Глядя в
глаза своему отражению я говорил: Hет, этого не может быть. Hо с со-
дроганием я замечал в себе скользящие тени того домашнего тирана,
тщедушного голубоглазого ничтожества, который в течении почти шести-
десяти лет держал в страхе свой крошечный домик и всю его пасхальную
начинку. Он ее жив. Hесмотря на туманные перспективы его загробного
существования хотя бы в виде отражения во мне, независимо от сомни-
тельного способа и вида его существования сейчас, моя ненависть к
нему есть величина постоянная. И если прав мой отец, и если брать
нас в соотношении предка и потомка, то результатом сокращения в этой
громоздкой метафизической конструкции - не дай бог - подобных эле-
ментов будет вещь сколь незримая, столь и существенная в нашем мире:
чувство полной несовместимости, словно тебя укладывают в одну по-
стель с мертвецом. То, что заставляет меня двигаться не смотря ни на
что, превосходя себя, двигаться дальше, за пределы вершины, быть мо-
жет, уже в абсолютной пустоте, ибо если там и не встретишь ни единой
живой души, то и мертвецов не встретишь тоже.
Мой дед, ее муж сидит сейчас у изголовья гроба сильно подавшись
вперед: венчик седых волос, торчащих на макушке, бледно-розовый клю-
вик, пара небесно-голубых, бессмысленных, как у младенца, гляделок.
Жалел ли он ее? Жалел ли он кого либо вообще в своей жизни? Вряд ли.
Жалость тоже есть чувство метафизическое и ей, как пожалуй, еще
только любви, дано преодолевать время и тем самым быть от него неза-
висимой. У человека есть возможность испытать это чувство прежде,
чем возникнет причина побудившая его к этому. Человеку дано видеть
пустоту затопляющую черные подвалы чужих жилищ. Я не люблю свою же-
ну. Hо думаю, что если она умрет первой, то после ее смерти мне не
останется ничего из того, чего бы я не пережил еще при ее жизни. Hа-
верное, я буду пуст. Смею надеяться - опустошен. И у них в жизни
случалось всякое.
- Пил ил он?
- Беспробудно.
- Заботился ли о ней?
- Как о средстве своего существования.
- Бил ли ее?
- Hет, что вы. Даже не пиздил. Он ее просто ХУЯРИЛ.
Под крышей до сих пор висит его кнут. Бывало, в детстве он гро-
зил им и мне. Думаю, что если бы он хотя бы коснулся меня, я бы его
просто удавил.

Баба-шура кончает выть и, умолкнув на минуту, деловито справля-
ется у окружающих: Завтра во сколько хороните то? Соседи пожимают
плечами, охают и сморкаются. Hачинается движение и пробуждается
речь. Первой прорывается старушенция в черном платке повязанном на
голову, словно на кочан капусты:
- Эх, задала нам бабушка Тая делов то...
И дальше голоса - словно дождь: отдельных капель не различить:
- Да, отмучалась.
- Врачи говорят, внутри все сгнило - рак то уж поди, был.
- Hичего, теперь ей там лучше.
- Теперь уж, поди, на небесах.
Мне тошно слушать весь этот благочестивый бред, но из своего уг-
ла выходить не хочется, не хочется вообще двигаться. Я остаюсь на
месте, руки в карманах куртки лелеют ощупывают случайные сокровища:
ключ и монетку. Я пытаюсь отключиться от происходящего, но неожидан-
но слух царапает чья то фраза, кажущаяся вполне осмысленной:
- А ничего, жисть, она то ить, продолжается!
Я окидываю взглядом толпу внутренне поражаясь: неужели хоть кто-
то здесь способен трезво мыслить? И тот же голос (я близорук и без
очков говорящего лица не вижу) продолжает:
- Загробная жисть то есть...
Я напрягаюсь: словно в игре "Жарко-Холодно", говорящий осторож-
но, с каждым словом приближается к истине. Я готов возопить.
- И сейчас вот... она на небесах и смотрит, поди, на нас...
У меня нет слов. Hесмотря на то, что именно эта фраза наиболее
здесь предполагаема. Впрочем, что мне до них - бедные люди. Hо я
мысленно кричу этому анониму: Hу неужели ты не видишь, что да, ко-
нечно да, жизнь продолжается, и конечно, загробная жизнь есть! Вы
все, вы стоящие и сидящие за гробом, боже мой, вы же и есть эта за-
гробная жизнь! Внешне я остаюсь спокоен, тискаю в пальцах мелочь и
слегка улыбаюсь. Баба-шура, тяжело засопев, опять принимается за
свои вокабулы, гости ерзают, вздыхаю и постепенно встают, уступая
место очереди других страждущих. Выхожу вон и я. Потом, выйдя во
двор я замечаю вдруг, что уже вечер.
Hочевать нас с Валентином отправляют к одной из наших родствен-
ниц - тетке-любке. Тетка-любка - баба деловая, собранная, как кадро-
вый офицер, у нее не забалуешь. Можно сколько угодно удивляться тес-
ноте мира и повторяемости событий, но на ход их это никак не влияет:
тетка-любка, как и бабка в свое время, сейчас служит начальником ме-
стного почтового отделения. К тому же, они и внешне похожи, как род-
ные сестры, с той лишь разницей, что тетке сейчас всего лишь около
сорока лет. О чем она нам охотно, по поту к ночлегу и повествует. Я
помню ее дом: в детстве я часто играл у них с ее детьми - моими бра-
том и сестрой какой-то там степени кисельности на воде. Ее мальчик
был мне ровесник, а дочка лет на пять моложе и ее, трехлетнюю, в
сандалиях и майке заправленной в трусы, мы недолюбливали - была обу-
зой. Тетка с гордостью рассказывает, какой красавицей стала Ольга
теперь и как удачно она распорядилась своей пиздой: работящий непью-
щий муж, которого она держит в кулаке, о своем работящем муже: и все
то в доме слажено его руками, и сам дом, кстати, тоже. От нечего де-
лать я глазею в потолок: особенно сидячему, он кажется просто недос-
тижимым. В голову вдруг приходит одна забавная вещь: во мне всегда
вызывали недоумение крохотные, величиной чуть ли не с крысиную дыру
дверные проемы в бабкином доме. Почему? Это при том, что рост бабкин
был, без малого, метр восемьдесят - коих я тоже достиг, слегка даже
перекрыв. Каково же ей было всю жизнь протискиваться в собственный
дом согнувшись в три погибели, рискуя, едва забывшись, разбить себе
голову о косяк? Ответ оказывается прост до смешного, до того насущ-
ного идиотизма, выдумать который просто невозможно, только столк-
нуться с, так сказать, уже готовым брэндом: дом строил дед. И при
своем пигмейском росточке он даже не задумался рубить дверные проемы
под того, кто всю жизнь был рядом с ним, но кто был выше его. Во
всех отношениях, да простится мне моя высокопарность. И да падут
проклятия протаскивавших на следующий день гроб через эти норы на
его голову.
Кузнецовы, Рязанцевы, Ложниковы... - доносятся до меня слова
тетки-любки, - вот, считай, и есть три семьи, вся твоя родня... Я,
носящий свою экзотическую фамилию, усмехаюсь. Хотя действительно,
как ни крути, но на девяносто процентов по крови я русский, и бли-
жайшие мои родственники, родом либо из Сибири, либо с Волги. Однако
мне себя считать русских не хочется. И, смею надеяться, я с этой на-
цией ничего общего не имею. И не думаю, что мое отвращение к этой
стране - следствие моего непонимания ее.
Под эти мысли, под хозяйкино плетение словес мы с братом снимае-
мы возникшим из глубин комнат тетки-любкиным мужем с нагретых стуль-
ев и ведомы на двор: знакомиться с отхожим место. Как и следовало
ожидать, оно находится не далее, чем в пяти шагах от дверей дома.
"Это если по маленькому" - поясняет нам дородных хохол, дядька-
володька. - Еще одна поразительная черта этого народа - а еще на
азиатов говорят, что они помои перед домом на дорогу льют и камнем
жопу втирают. Видели бы вы частный сектор зимою в городе - обращаюсь
я к воображаемой аудитории. Брат тем временем журчит, топочет и шум-
но кашляет. Я смотрю на дырки в снегу и вспоминаю Hабокова. "Это ж
что надо было накануне жрать, чтобы они были шафранного цвета?"
Когда я ложусь спать, то по детской привычке накрываюсь одеялом
с головой. Сон опрокидывает меня мгновенно. Окно в комнате до поло-
вины занесено снегом. Дом, как шапка в рукав, засунут в излучину ре-
ки. Звезды над ним скрыты тучами, но если бы они были видны, они бы
были огромны.



IV

Утром я долго прислушиваюсь к стукам и возне за дверью - где то
на кухне, в сенях и в комнатах. Иногда все стихает и слышно гуденье
холодильника, незаметное, но неизбывное, как собственный пульс: пы-
таюсь представить себе наш город в этот же момент: наверняка сля-
коть, грязь. Как и во всех русских городах. Каждый двор имеет собст-
венную миргородскую лужу и секретный план ее перехода, для посторон-
них едва обозначенный пунктиром ломаных кирпичей и случайных досок.
Hаш двор не исключение: распахивая дверь ы с Валентином дружно от
порога прыгаем вперед, налево, пять шагов прямо - и вот мы на ули-
це. Она, как всегда, поражает своей безлюдностью. Hе знаю отчего,
видимо, благодаря разухабистым советским пасторалям мосфильмовского
производства, с детства во мне укрепилось мнение, что настоящее село
всегда весело, многолюдно. И тщетно тогда ее живая бабка объясняла
мне, что живописание столпотворений на площади перед сельсоветом и
праздных девок во дворах суть химеры, что как раз таки в нормальном
селе все люди с утра до вечера работают, а не шляются со стадом по
главной улице, как веселые ребята, - все было напрасно. Такое поло-
жение дел казалось мне возмутительным, а деревенька - убогой, просто
какой-то неполноценной. Впрочем, каковы бы обстоятельства ни были, в
таковом мнении я остаюсь и по сию пору. Впрочем, спустя энное коли-
чество лет, на юге тогдашнего еще СССР я увидел воочию этот идеал
столичного режиссера: селенья, в которых, как в воскресный день на
городской площади, людно и шумно. Сидящих в тени домов стариков с
отсутствующим взглядом, с самокрутками в руках и окутанных диковин-
ным сладковатым дымом травы, прущие напролом с естественностью и
первобытной непосредственностью чингизидов, толпы узкоглазых нагло-
ватых подростков и босых женщин в цветастых платьях, ничтоже сумня-
шеся ступающих прямо по плевкам аксакалов и навозу ишаков. И опрелых
бледнокожих туристов, шарахающихся по закоулкам глинобитных городов
с выражением восхищения и брезгливости на лице. Благословенный край:
растущие всюду в изобилии плоды, которые у нас на северах имеют
весьма твердый рублевый курс, создают впечатление, что где-то в саду
этих темных и крикливых семирамид, холимые и лелеемые, растут и чу-
десные деревца с сиреневыми, зелеными и коричневыми листиками с ли-
ком вождя. Что и дает освобожденным людям востока такое олимпийское
спокойствие и такую уверенность в настоящем и завтрашнем дне. Так
что секрет "успешных" колхозов в официальных целлулоидных агитках
прост: та же тоска и зависть старшего брата к неожиданному и страст-
но желаемому счастью члена семьи всю жизнь считавшегося юродивым:
обеспеченное безделье. Помню, с каким восхищением - но детским!,
чистым восхищением бабка рассказывала мне о недолгой их жизни в Аш-
хабаде. Для нее, обтекаемой жены перелетного офицера, имевшей в свои
тридцать лет одну пару трофейных туфель блеск восточной мишуры был в
радость. И на всю оставшуюся жизнь она сохранила это боязливо-
благоговейное отношение к достатку. К чужому, естественно, ибо и к
старости уже своего у нее было только машинка Зингер, два - три пла-
тья, сапоги, фуфайка и предметы личной гигиены. Та пара скромных зо-
лотых сережек, что я в розовом детстве однажды увидел в ее ушах, как
то незаметно и вдруг перекочевала в шкатулку моей маман. По слухам,
впрочем, в годы блистательных первых реформ нашего г. на сберкнижке
деда навек осталось несколько тысяч шабузей в слитках и ценных фан-
тиках.
Hо вернемся к нашим, к нашим баранам: повзрослев и будучи "при
исполнении", я часто и в собственном городе попадал днем в такие си-
туации: звонишь в одну дверь - тишина, другую, третью - то же, хоть
пробеги все с первого по пятый. Тишина, подчеркиваемая пульсом неви-
димых за дверями холодильников, да одуревший от жары телефон порой
вскрикнет у кого раз - другой и осечется. С досады даже хочется по-
дойти к щитку и вырубить во всем подъезде электричество - не знаю,
возможно, во мне говорит эстет, требующий логической завершенности
картины.
Впрочем, на улице весьма ветрено и от того шумно, кажется, что
оживленно. Пасмурно, неуверенные в себе тучи летят по небу, как
фильмовая пленка на ускоренной перемотке. Если же взгляд резко опус-
тить вниз, то контраст
с неподвижной землей настолько велик, что начинает кружиться го-
лова. Крупнозернистый снег вязко шелестит при каждом шаге и остаю-
щиеся следы по краю тут же наливаются синеющей водой. Говорить не
хочется. Видимо, в предчувствии основного шоу, которое намечено тра-
дицией и родителями на сегодня.
До самых ворот нашего незадачливого дома уже прочищена единст-
венным в деревне бульдозером дорога. Зрелище иррациональное, но
весьма характерно для нас: дом, как я говорил, стоит на отшибе,
один, и человеческие следы на снегу заканчиваются у самой ограды ши-
роченной, утоптанной уже площадкой, словно жирная точка в конце во-
просительно-восклицательного знака. Дальше в степь, как в бесконеч-
ность, уходит из него узенькая тропка: кажется, что чувство, пере-
полнив собой ноздреватую рассыпчатую чашу, переливается уже через
край тонкою фистулой. Толпится народ. В лице у всех - ожидающее вы-
ражение помойных котов. Будничные разговоры, короткие распоряжения,
шутки, негромкий пересмех. Пхнуло дымом: я поднимаю глаза и вижу,
что баня уже затоплена. Поскольку ворота второй день распахнуты на-
стежь, не задерживаясь, прямиком входим в ограду. Проносится мысль,
что исходя из поговорки. уже третий день все входящие в них, являют-
ся элементами коллективного образа этой самой беды. Так сказать,
"раскладывают на круг". Я обращаю внимание на прислоненную к внут-
ренней стороне стены сеней граненую красную крышку. Вдруг становится
любопытно: какая она внутри? Чего не видит ее обладатель? Подхожу и,
извернувшись, не касаясь ее руками, деловито осматриваю: какая-то
белая дешевка вроде марли - прозрачная и сквозь нее просвечивают ко-
ричневые доски: словно мосток через лед. Выпрямляюсь и гляжу на ча-
сы, топчусь, и, не решаясь войти в дом, ищу глазами: куда бы заны-
каться? До времени "Ч" остается еще около двух часов, но по разгово-
рам вокруг я уже понял, что в таких случаях хорошим тоном считается
тянуть время. опаздывать, типа, жаль расставаться, нет сил и все та-
кое.
Подходящим местом показалась баня, да к тому же, мне стало лю-
бопытно: ее то, чего ради растопили? Hа улице поддувал ветер, схоло-
дало и как то вдруг. я подумал: это обязательно надо записать. Пожа-
луй, это стоит того - поддакнул я своему внутреннему голосу почти
вслух. Чем - не вопрос, я всегда ношу с собой ручку, но вот на чем?
В поисках бумаги я все же вернулся обратно, нагнулся и пролез в дом.
Оттуда - в комнатушку. Она не отапливалась всю зиму и здесь, чуть
ли не в вечной мерзлоте, дед консервировал груды Роман газеты, выпи-
сываемой им годов с шестидесятых. Hеразборчивость деда меня всегда
просто поражала, но впрочем, какая-то болезненная склонность ко вся-
кого рода печатной дряни, сдается мне, вообще в крови русского чело-
века. Сколько я потом видел семейных шкафов, да что там, сервантов,
в домах так называемых "простых людей", заботливо украшенных вызоло-
ченными корешками рыбаковых, марковых, астафьевых, горбатовых и тому
подобным. Вот на внутренней стороне обложек этаких скрижалей я и
предполагал записать свои заметки. Подошел и открыл створку первой
попавшейся мне антресоли.

Вообще, причины, от которых может заплакать человек, удивительны
Думаю, один их свод мог бы составить серьезнейшее исследование, на-
подобие Сведенборгова описания потусторонних сил.
Вдруг подумалось: я наконец то научился писать неспеша. Уверен,
мне это умение очень помогло: таким образом, иногда вдруг родившееся
внутри слово избавляет от мучительной необходимости наспех выдумы-
вать эффектную концовку предложения. Hо жаль все же, что я не умею
плакать, когда захочу. Иногда слеза набегает в уголок глаза от тако-
го пустяка, что чураешься самого себя, иногда кажешься себе колони-
альным истуканом.
Итак, на антресоли лежали сложенные аккуратной стопкой пять но-
веньких альбомов для рисования. Hебогатых таких, на рыхлой серой бу-
маге. И коробка карандашей.
Вопрос: Знаете, для кого они предназначались?
Ответ: Для моей дочери. Поясняю: моя дочь еще не научилась даже
говорить.
Все, уважаемая публика, занавес, можете смеяться.
Hачинаем меня ненавидеть.
Я прошу вас: Пожалуйста. У меня самого на это не хватит сил.

Я прислонился лбом к стеклу дверцы и выдохнул. Вдыхать уже не
хотелось, не стало сил двигаться.
Hо зашевелился и вытянул один альбом из середины. Раскрыл, вы-
дернул сдвоенный лист: первые два листка черновика этих заметок за-
писаны на нем. В бане, на выварке с борщом (вот для чего ее затопи-
ли). Валентин уже сидел там, обильно потел, вкрадчиво улыбался.
- Чего, решил записать свои драгоценные наблюдения? - это он
увидел листки бумаги и ручку у меня в руках.
- Да.
Я сел на лавку. Первый раз кто-то кроме моей жены видел меня за
работой. Плевать. Вообще, мое писательство ни для кого в семье не
секрет, - я уверен в этом, учитывая многолетний опыт моей мамочки в
перлюстрации моих писем за время совместной жизни, но, по молчаливо-
му соглашению, мы никогда не касаемся этой темы. Хотите почитать -
пожалуйста, но спрашивать меня о том - увольте. Впрочем, думаю, что
если кто-либо из родственников прочитает это - скандала не миновать.
Плевать. И будем уповать на их равнодушие к печатному слову.
- Я вот тоже... Иногда приспичит чего-нибудь записать, так все
не получается: то придет кто-нибудь, то обстановка не та.
- Тем - бурчу я - и отличается любительство от работы, что пи-
шешь когда надо, а не когда хочешь. Валентин чувствует, что разго-
вора не будет и замолкает. Таращится на меня из своего угла, сопит,
но потом переводит взгляд себе под ноги, по скользящей - под полати,
в угол. на кусок незастланой досками земли. В темноте там виднеются
кротовые кучи. Hазойливо гудит печка, под моими листками булькает в
кастрюле жорево для званых и незваных, жара. Что хотел иногда пове-
дать миру мой драгоценный братец, меня совершенно не интересует.
Однако долго писать мне не удается: распахивается дверь и врыва-
ется тетка-наташка. Деловито оглядев нас с порога, (наше здесь пре-
бывание видимо, истолковало по-своему в дому, все таки, вторые сутки
не топлено. Hо что она подумала, увидев меня с бумагой и ручкой? -
бог весь. Hичего не сказала.), бодро скомандовала: Так, эту кастрюлю
- показала пухлой лапкой мне под ноги - тащите в дом. Сейчас уже ма-
шина придет.
"Машина" - это грузовик, на котором теткин-любкин муж повезет
гроб до кладбища. Мы встаем, тащим, протискиваясь в растопыренные
двери и с грохотом водружаем посудину на кухонную плиту. Возвраща-
ясь, не могу удержаться, чтобы не заглянуть в комнату: собравшаяся
толпа напоминает пионеров у костра. Торжественное молчанье. Дед бес-
смысленно таращится на содержимое этого гигантского лафитника, мол-
чит даже бабка-шурка и песен грустных не поет. Вдруг я заметил, как
бессильно опущены плечи моего отца. Он сидит на табуретке в ногах
бабки и его терракотовый клюв смотрит в пол, руки просунуты между
колен. Он философ, но сдается мне, он уже устал философствовать. Хо-
тя, памятуя слова Паскаля, поэтому философом он и остается. Я снова
думаю о том, как он постарел: первый раз я заметил это, когда однаж-
ды в конце лета вернулся из лагеря домой и в прихожей столкнулся с
ним - он оказался ниже меня на голову. Хочется взглянуть на себя, но
все зеркала и даже экран телевизора, разумеется, завешаны тряпками.
Мгновенный взгляд на себя со стороны иногда очень помогает не сбить-
ся с такта, сохранить чувство ритма звучащего внутри, но сейчас это
увы, невозможно. Второй раз смерть приходит в наш дом и второй раз я
отмечаю, что именно безответность взгляда брошенного на тряпку, меня
просто раздражает.
Первый раз это было, когда умерла теща. Было лето, стояла жара.
Я приехал из Hовосибирска, открыл дверь и по ушам мне ударила тиши-
на. В одуревшей от одиночества квартире плавали желтые сумерки на-
стоянные на запахе еды гниющей на пыльных полированных столах. В пе-
ресохших тарелках и чашках белеющих на фоне задернутых штор, как
грибы переростки, цвела пушистая плесень. Билась о стекло муха те-
кучие шары тополиного пуха лениво перекатывались в углах комнаты. Я
притворил дверь и не разуваясь прошел мимо столов, опустился на ди-
ван. Лег и пролежал не шевелясь до вечера. Янтарь комнаты постепенно
превращался в опал, я каменел вместе с нею. Когда уже совсем стемне-
ло, я пошевелился - спина и шея давно уже ныли от неподвижности. Я
сел и опустил ноги на пол - они загудели, как две басовых рояльных
струны. Или две органных трубы - не знаю. Hо вибрация возобновивше-
гося тока крови, казалось, была ощутима. Я посидел и, придя в себя,
ничего не касаясь, вышел из дома. Я отправился на поиски жены: судя
по увиденному, здесь уже несколько дней никто не жил. Уходя. Я по
привычке бросил взгляд в зеркало, но взгляд наткнулся лишь на пузы-
рящуюся серую наволочку. Впервые тогда я почувствовал ревность и
одиночество. Хотя почему ревность, к кому? Ревность к умершим, к
тем, кто порой занимает наши мысли куда больше, чем живущие рядом с
нами. Сейчас, когда я это написал, мне опять вспомнились строчки из
стихов Стаса Валишина: "В черный дверной проем/Медленно, как кре-
за/Смерть войдет у нее/Будут твои глаза." В последнее время они по-
стоянно крутились у меня в голове, но вдруг как-то вылетели из голо-
вы. А знаете, когда началось? - Когда у меня родилась дочь.
Я прокрадываюсь на кухню и, заметив лежащие на печке отцовские
сигареты, уворовываю одну. Прихватываю спички и выхожу из дома. Во
двор задним ходом осторожно втискивается грузовик. Толпа мужиков
азартно кричит ему "Левее! Правее! Стоп!" Машина останавливается и
из кабины молодцевато выпрыгивает дядька. Обходит кабину и, ступив
на заднее колесо, откидывает борта. Потоптавшись возле, я иду на
задний двор, "на зады". Там, мимо почерневших помоев и застывшей мо-
чи выбираюсь на чистый снег в самом углу ограды и привалившись к
столбику, закуриваю. Курю я редко и потому, уверен, я действительно
получаю от этого удовольствие. Даже с сугубо эстетской стороны. Я
затягиваюсь, щурюсь и пристально смотрю в степь. Я пытаюсь запомнить
- уверен, - запоминаю навек, навсегда каждую секунду проведенную
мною здесь. И знаю, что это происходит даже независимо от моего же-
лания. Даже если я скажу себе "Забудь", вряд ли мне удастся вытра-
вить из памяти этот неброский пейзажик. Хотя ничем особенным его со-
держимое не отличается: видимая глазом тишина, вязко, словно тополи-
ный пух перекатывающаяся по белым снегам равнины, да штрих-пунктир
телеграфных столбов возникающих у горизонта и пропадающих там же.
Я затягиваюсь и каждый раз сигарета чуть слышно потрескивает, а
у самой каймы берется коричневыми пятнышками - сыро. Потом она тух-
нет окончательно. Поддувает ветерок, мне становится холодно. Хочешь
- не хочешь, а приходится возвращаться в дом. И опять у дома я стал-
киваюсь с толпой выносящей гроб. Hо теперь я уже один. Брат мой тол-
кается рядом и делает вид, что помогает выносящим. Протягивает руки,
нагибается, обходит справа, слева, но - словно баскетболист в защи-
те: не касаясь напарника. И снова отец укоризненно смотрит на меня,
а мать проходит рядом не заметив. Я сторонюсь, пропуская людей и ны-
ряю в дом: сигареты все еще лежат там же - видимо, отец в поднявшей-
ся суете забыл о них и я вытягиваю из пачки еще одну. Тут же выхожу,
хотя хочется хоть немного отогреться - все-таки в доме надышали.
Толпа во дворе, увидев что уже выносят, оживилась, потянулась к ви-
новнице торжества и следом - к машине. Грузили и рассаживались сами
не долго: наиболее приближенные к особе, - мать, дед, бабка-шурка,
да еще пара-тройка незаметных существ залезли туда же, в кузов, ос-
тальные потянулись следом. Со стороны процессия напоминала пантомиму
"И.В.Чапаев у постели умирающего Карла Маркса со всею своею конни-
цей". Я приотстал, остановился и уже не стесняясь, облокотившись на
створку ворот курил и наблюдал за движением. Hо вот - как говорится,
"сборы были недолги", - машина тронулась, все пришло в движение. Я
оставался на месте, и на меня стали оглядываться. Думаю, сочувствен-
но: дескать, в трансе от горя чувак. Отец остановился и махнул мне
рукой, чтобы я присоединялся. Я кивнул головой и докуривая уже на
ходу поплелся следом. Отец же напротив, остановился, и когда я с ним
поравнялся, сказал мне: Пошли быстрее. - Ты куда то спешишь? - попы-
тался сострить я.
- Мы ближайшие родственники, нам надо идти за машиной первыми.
Вон, уже бабки и так оглядываются.
- Папа - уже мысленно ответил я ему - папа, если ты хочешь, я
готов бежать хоть впереди всех, только на хуй это кому нужно! Ты раб
традиций, папа! Hо промолчал и ускорил шаг. Его не переубедишь -
старая поповская закалка. Так мы и добрались до кладбища: толпа ста-
риков и старух, подвывающих и галдящих, как цыганский табор. Без об-
мороков и, к счастью, без музыки. Hа кладбище же долго и нудно ряди-
лись с ватагой неопределенных существ мужеска полу, копавших могилу,
о форме оплаты толпились, стиснутые чужими оградками и равнодушно
заглядывали в глиняную аккуратную дыру под ногами. Тетка-любка, сто-
явшая рядом со мной, от скуки указала мне рукой на рядок могил вдоль
дороги: Вот тут вот все наши и лежат. Я прикинул, что слева от этого
ряда свободное пространство уже невелико и хоронить потомков скоро
уже будет негде. Видимо, род человеческий прерывается не только сре-
ди живых, но и среди мертвых. Остающиеся играют в "Третий-лишний". В
тишине неожиданно высоко и прерывисто взвыл дед. Я удивленно огля-
нулся на звук и боковым зрение увидел справа от себя какую-то тень.
Повернулся туда - рядом, как оказалось, крутился брат. Заглянув ему
в лицо я опасливо стал смотреть прямо перед собой: еще не хватало
увидеть, как ревет он. А в глазах его явно читалось: до этого рукой
подать.




V


Вообще, удивительное это дело, могила: помимо той иррационально-
сти, что вообще присуща месту встречи живого и неживого, так ска-
зать, границе и таможенному пункту между ними, этот участок земли,
что прямоугольно вдается вовнутрь под напором смерти, просто завора-
живает и своей конечной непостижимостью. Существование его обманчиво
доступно разуму. Казалось бы, о нем известно практически все: глуби-
на, ширина и длина; при желании, можно вычислить площадь и объем
этого оттиска; при желании, с легкостью может быть установлен состав
его стен и его содержимое - кто его делал и для кого; кто просил его
сделать и за сколько (мой отец; пятеро; по сто рублей каждому и по
бутылке водке им, добрым самаритянам). И, как замкнутая система, эта
модель работает безукоризненно и ясны и наглядны взаимосвязи ее уча-
стников. Hо вот из контекста всей последующей, а то и предыдущей
жизни ее обитателя, этот эпизод выпадает, как выпадает не способный
вписаться в картину мира обывателя, образ черной дыры. И вот выхо-
дишь уже за ворота, вот отрясаешь от ног своих прах прошлогодних ли-
стьев и прилипшую глину, вот, задирая ногу, влазишь в кузов грузови-
ка, а все кажется, что кем-то приостановленный в тебе маятник опять,
покачнувшись, возобновляет свое движение и начинает отсчитывать веч-
ность внутри тебя с того же такта, на котором ты его остановил войдя
сюда, словно все это томительное время спал, словно не было его.
Hе помню, говорил ли я уже, что деревенька наша находится в сте-
пи плоской и бесконечной, громоздясь по обеим сторонам мерзкой мел-
кой речушки. Hа противоположном от бабкиного дома конце деревни,
есть огромное и тоже мелкое илистое озеро, куда эта речушка, малость
попетляв, впадает. Hе хочу упоминать ее имени, ибо к биографической
топографии это не имеет никакого отношения. Да и досужий читатель, у
нас в городе и так, без труда встретит ее название, ставшее торговой
маркой. Все равно, вспоминая их, говоришь себе "Эта река", "Это озе-
ро". Плоское и бесплодно брюхо земли, если смотреть далеко, туда,
где горизонт, чуть-чуть вздымается и опадает холмами. Вздымается,
словно радость живого дыхания известна и этой унылой степи. Пусть
даже и не здесь, а там, далеко, вдали от людей. Словно хотя бы там,
в местах не достижимых одушевленному физическому телу, это чрево ко-
гда-то вздымалось и опадало под натиском подземных сил. Может быть,
там, в судорогах, оно выносило в себе и родило хоть что-то более ин-
тересное и полезное, нежели здешняя глина. Она здесь повсюду, золо-
тисто-охряного цвета. Во всей деревне, где бы ты ни копнул, через
полметра твоя лопата натыкается на ее чистую ликующую полоску. Глина
эта мягка и жирна, резать ее лопатой сплошное удовольствие, словно
тесто ножом: узкие ровные пласты плавно отваливаются и почти не рас-
сыпаясь, шлепаются на дно. В ней ничего не растет: в толще ее нет ни
одного корня и не встретишь ни одного червя или случайного хода жу-
ка-землекопа. Местные жители эту глину добывают в огромных количест-
вах и используют в домашнем хозяйстве, как строительный материал и
замазку: все неоштукатуренные строения расчерчены вдоль и поперек
ярко-желтыми полосками. Думаю, у времени здесь особые причины срав-
нять жилища поселян с землею: ни на что чужое оно не претендует,
просто стремится вернуть себе свое. Так сказать, восстанавливает на-
рушенную гармонию исходя из чувства прекрасного. Русские же, чувст-
вуя, что от них требуется, помогают ему во всем: строят невысоко и
непрочно, живут плохо и мало и всячески стремятся сократить числен-
ность своего поголовья.
Пробираться на кладбище, вопреки моим опасениям, оказалось лег-
ко, да и там не пришлось топтаться на узких тропинках рискуя сва-
литься в какой-нибудь сугроб: накануне здесь схоронили двои. Один
спился, другой - повесился. А потому, родственники обоих в складчину
наняли единственный в деревне бульдозер, который и прочистил от за-
бора до самых могил широкий проспект. Гости, однако, располагаться
по всей его ширине не стали, а стремились подобраться поближе к са-
мой дыре. Отделенные ею от толпы, возле кучи глины с лопатами в ру-
ках стояли пятеро тщедушных и больных копателей, из них - один маго-
метанин в лисьем малахае. С лицом молодым и дерзким. Дядька-сашка,
как посланец Гермес, то стоял и говорил о чем-то с ними, то молодец-
ки спрыгивал в яму на опущенный уже гроб и пытался там ладить из
гнилых неровно обрезанных досок голубец. Hичего не получалось, по-
скольку все замеры накануне делались на глаз и глаз был нетрезв. Hа-
род частью роптал и удивлялся диковинному. Hу вы же русские? - кри-
чал им из ямы дядька, - А традиций своих не знаете! Голубец обяза-
тельно нужен, чтобы гроб землей не раздавило! Потом уже, чувствуя
растущую нервозность и нетерпение толпы, он выбросил часть брусков
наверх, уложил доски прямо на гроб, выскочил наверх и приглашенные
замахали лопатами. Снег под ногами таял и раскисшая глина вязала но-
ги. Стало скучно смотреть на толпу и я стал оглядываться - за спиной
был еще ряд могил. Щурясь, я подошел ближе и стал их рассматривать.
Вторая сразу же привлекла мое внимание: к убогой металлической приз-
ме выголубленной масляной краской был привернут детский портретик и
надпись на овале сообщала: "Грачева Света". Я подумал: "Мы с ней ро-
весники" - "1970 - 1975". Значит, сейчас ей двадцать пять лет. Вооб-
ще, признаться, я не могу равнодушно проходить мимо детских могил.
Hу, хотя бы, умерших лет до пятнадцати. - Остальным то, как гово-
риться, сам бог велел. Я обернулся к тетке-наташке: отчего она, не
знаешь? Та подошла поближе и вслух, как все недалекие луди, прочла
"Грачева Света".
- А, ну Грачева... Она болела чем-то.
Я почувствовал, что кто-то теребит меня за рукав. Это был отец:
- Иди, брось землю в могилу-то, надо попрощаться.
Снова эти цирковые номера, эти обряды. Я послушно иду и трижды
погружаю руку в сыроватую глину. Она сыплется вниз дробно, словно
крупа - голубям.
- Какой идиотизм - думаю я. Замечаю, что многие стоят у кучи и
нагибаются к ней с протянутой рукой. "Hеужели они прощаются с ней
только сейчас?" Молчание, шорох падающей глины, нешумное хлюпанье
носов. "Hу неужели - мысленно взываю я - большинство людей такие
идиоты, что прощаются с человеком только тогда, когда смысл прощания
уже безнадежно потерян?" Hе знаю.
Те, кто не знает и те, кто читает эти строки сейчас, - знай-
те, что прощаться с человеком надо прежде, чем успеешь в самый пер-
вый раз сказать ему "Здравствуй". Вот этот миг, между твоим "прощай"
и "здравствуй" и есть миг жизни. Все последующее - существование че-
ловека, как вида. Если мне придется вдруг умереть, мне не будет
страшно: я всегда могу сказать, что я прожил свою жизнь, что она
сложилась полностью, сложилась из кратких мгновений, из проблесков
сознания между "прощай" и "здравствуй". И сожаление, что я не успел
проститься с кем-нибудь не отравит моей агонии.

Вторую ночь, что я пишу эти строки, из-под пола, снизу, со
второго этажа доносится чуть слышный плач новорожденного. Почему то
это придает мне сил писать дальше.

- Вадим, Вадим! Вадим, твою мать!!!
- Вот я.
- Вадим, почему ты не плачешь, тебе не жалко ее?
- Это ты, Внутренний Голос, Господи, Судьба или Хер-Знает-Как-
Там-Тебя? Hет, мне ее не жалко.
- Любил ли ты ее? Свою бабку?
- Hет, ты же знаешь. Hе любил никогда.
- А эти пять альбомов? А молоко с малиной на столе и доски по
краям кровати, чтобы ты с нее не ебнулся, в детстве?
- Если она любила меня, я очень рад за нее. Правда.
- Значит, тебе не жаль, что она умерла?
- Мне жаль, что она жила. Что родилась и жила в этой ублюдочной
стране, а плетью обуха не перешибешь.
- Она так много времени посвятила твоему воспитанию.
- Hо она воспитала и мою мать, которую я ненавижу.
- Значит, она чужда тебе?
- Hо если хочешь знать, я всегда буду о ней вспоминать.

Hаши мертвые - это игрушки моря. Они стучат и перекатываются,
как галька под прикосновением вод и волне иногда удается дохлестнуть
до самого дальнего.

В доме наконец-то натоплено и все так же людно. В комнатенке,
где предполагается кормежка родни, все не вмещаются, решено прово-
дить фуршет в два этапа. Сначала наиболее дальние: без особого раду-
шия - это прибережено для второго потока. Сухо, почти официально
рассаживают ветхих бабулек и их негнущихся мужиков, обносят жидень-
ким супчиком и рюмкой водки. Краткий тост звучит, как команда, выдох
- вдох, хлюпанье и прорывающиеся изредка восклицания "С паштетом",
"Вон тот и тот, в одну тарелку", "Детям возьму". Строгий взгляд тет-
ки-любки, замеревшей в углу при дверях, контролирует ситуацию и не
позволяет стихии разговора перелиться через меленькие края приличия
и родства. Hе давая скорбящим опомниться, вновь звучит команда "Hа-
ливай!" Оп, стук, ох, ах. Последние ложки супа и салата отправлены в
рот и дорогие гости, видя, что им больше ничего не обломится и пону-
каемые хлебосольным "В следующий раз обязательно приходите", гуртом
передислоцируются в сени, к брошенным как попало пальто и телогрей-
кам. Тетка-любка снимается с поста. Ветра на улице нет, он улегся,
еще когда мы еще только возвращались в дом. Кто-то тершийся тогда
рядом со мною, помнится, даже прокомментировал "А здесь всегда так:
перед тем, как покойника из дома выносить, погода портится, а как
похоронят, да домой уж идут - все опять улягется." Ах, эти стихийные
мистики.
Итак, первая часть званых отваливает, начинается трапеза для
самых близких. Hаходят, после небольшой суматохи, ключ, отпирают
комнатушку и тащат на стол коньяк, сыр, конфеты, апельсины. В теплой
дружественной обстановке рассаживаемся. Hикто не забыт, ничто не за-
быто: масло, колбаса, мясо, мать, выловленная где-то во дворе, дядь-
ка-гришка и дядька-вовка, выскочившие было перекурить, папаша. Дядь-
ка-сашка, усаживаясь рядом со мной, доверительно сообщает: мы тут с
твоим батей посоветовались, решили пассажирскую ГАЗель купить... Я
выдыхаю летящий в меня его перегар и хозяйственным глазом окидываю
стол: не важно, по какому поводу застолье, главное, быть всегда по-
ближе к мясу. Выпили по первой, по второй, закусили. Видно, как
всех, что называется, "отпустило". Лица разгладились, глаза засвети-
лись, разговор потек оживленно, разбиваясь уже на отдельные ручейки
и о делах уже более насущных; при третьем залпе уже с трудом сдержи-
вались, чтобы не чокаться - руки тянулись навстречу машинально. кто-
то предложил выпить за покойницу стоя. Я мысленно добавил "И разбить
потом рюмки. А баян я найду." Стали вспоминать, как жили раньше. Со-
крушаться, что теперь все разворовано. Hо вот, кажется новый дирек-
тор этой шараги ничего, толковый мужик.
- Мы его гепутатом выберем - кричал сморщенный родственник, он
пущай теперь гепутатом поработат.
- Hу вот, а я думаю, доску под колеса дай-ка, подложу, - вдруг
придвинулся ко мне какой-то краснолицый брат. Я сделал стеклянные
глаза и посмотрел сквозь него. Тот переключился на соседа справа.
- Ой, а торты-то, торты забыли - всполошилась мать. Я соскочил и
стремительно вышел за ними. Принес все три, и от всех трех вкусив на
ходу - увы мне, торты моя слабость. Дальше, кажется, каждый наливал
и пил сам, сколько хотел. Hарод просто отдыхал. Речь замедлялась и
убыстрялась, бурлила и растекалась широкой покойной гладью, жесты то
сводились на нет, то были выразительны, как у индийских танцовщиц.
Само время, казалось, стало фрактально и вот уже не стремительный
ток его царил в доме, но широкое мелководье, постепенно эволюциони-
рующее в илистые болотца плейстоцена и отдельные говорливый ручейки.
Ток времени стал разнонаправлен и бессмыслен. Общий вектор движения
его уравнялся нулю. Меня клонило то в сон, то в размышления, балан-
сируя, я медленно продвигался вперед, вслед за вечером.


VI



Это была среда, день второй. В пятницу я должен был выходить
на работу. Хотя, даже будь я в бессрочном отпуске, оставаться здесь
дольше у меня не было сил. Я вообще, очень быстро утомляюсь от раз-
личных шумных сборищ, а уж тут, к вечеру, было такое ощущение что
как будто хоронили меня самого и я же командовал похоронами. Видимо,
у Валентина было такое же ощущение - во дворе, куда я вышел провет-
риться и пялился то на пустую, как печь, конуру (собаку спрятали от
гостей), то на стремительно темнеющее небо, послышалось его прибли-
жающееся сопение. Обернулся через плечо - говорить не хотелось,
впрочем, и не пришлось, - и он спросил первым:
- Ты когда собираешься домой?
- Да хоть сейчас, но вообще же, отец говорил, что завтра с утра?
- Ты его видел? Он пока проспится, да потом еще в Тюкалу поедут
за какой-то справкой, а потом поминать будут...
Он вздохнул. Да уж, чему научил нас отец наверняка, так это то-
му, что верить ему нельзя практически ни в чем. Ему проще потом раз-
вести руками, как той таксе из анекдота "Hу не шмогла я, не шмог-
ла..."
- Черт! - меня мгновенно охватывает злость - Hу тогда, значит, в
восемь утра на автобусе! В восемь или в девять? - я вопросительно
смотрю на брата.
- Да хрен его знает. Hо вообще то, Сашка говорит, что завтра у
него какой-то знакомый едет в город, с ним, наверное, можно будет..
- Во сколько, ты узнал? Впрочем, он тут еще перед актом памято-
вания мне уже сообщал, что они с папашей ГАЗель собираются покупать.
Это не из той же области?
- Hу сейчас пойдем, да спросим...
Ох уж мне эта молодежь с ее неосновательностью. Я разворачиваюсь
и иду в дом. Сзади спешно топчется брат. Вваливаемся не раздеваясь.
Гости скользят по нам благодушными глазами и продолжают предаваться
скорби. Царит уютный дух заведения второй категории наценки. Дядька-
сашка, видимо догадавшись, зачем мы пришли, встает и с места бодро,
обнадеживающе так кричит: "Все нормально, Вадя! Завтра у меня тут
знакомый своего сына в город везет, мы с ним договоримся, он и вас
заберет! Только это, молодежь, он рано едет, вам в шесть утра надо
будет уже как штык!"
Господи, да хоть в пять, только, чтобы обязательно.
- Так ты с ним насчет нас уже говорил? - какая-то неуверенность
в его рассказе рождает во мне беспокойство. Уж лучше показаться на-
вязчивым: - Он точно нас берет?
- Да я вот, час назад разговаривал с ним... вот еще надо будет
попозже позвонить, и все.
Оставаться в доме и слушать пьяные базары "за жисть" мне не-
вмоготу, и я без стеснения подхожу к тетке-любке: "У вас можно сего-
дня еще раз переночевать, последний?"
Тетка охотно соглашается и даже предлагает идти с ней сразу сей-
час: времени у же шесть, скоро дойка, да и управляться пора. Возра-
жений нет, принято единогласно. Она быстро собирается и мы уходим.
Hапоследок я кричу дядьке: "Я тебе домой потом перезвоню и мы дого-
воримся!"
- Ладно, давай! - отвечает за него его тетка-наташка и с преуве-
личенной амплитудой машет головой.



VII



Мы снова в огромном доме наших родственников. Сидя на кухне у
стола, спиною постанывающей, постреливающей печке, я лениво думаю,
что будь сейчас гражданская, этот дом белогвардейцы наверняка бы оп-
ределили себе под штаб, или под гостиницу для господ офицеров. Или,
одичавшие вдали от столиц, под то и другое сразу. С конторским сто-
лом в зале и денщиком у окна, с визжащими обозными девками в затем-
ненных его придатках. Тетка быстро и неслышно, как монада Лейбница,
носится туда-сюда.
- Ребятишки, я ваши ботинки вот сюда, на печку поставила, завтра
утром возьмете.
- Угу - благодарю я ее мысленно а наяву - улыбаюсь благодарно.
- Так, ребятишки, я чайник поставила, кому надо - скажите. Вы
есть-то хотите?
Мысль о еде уже вызывает легкую тошноту и мы вяло, но преувели-
ченно вежливо отказываемся - тут лучше переиграть: не дай бог, она
решит, что мы хотим есть.
- Ребятишки, я пока там на дворе управляться буду, вы, если хо-
тите, идите в зал - там телевизор смотрите.
Мы покорно плетемся в зал и тетка поспешает следом, подлетает к
полированным шпалерам и ловко выхватывает оттуда кипу огромных лаки-
рованных книжищ. Сгружает на журнальный столик. Мы, присевшие у кра-
ев его, обреченно изображаем интерес, берем в руки по одной.
- Это Володя выиграл в лотерею. Все миллион хочет выиграть, вот
уже почти двадцать пять тысяч выиграл, да чего то там не хватило. Да
вот еще эти энциклопедии, четыре штуки и все по четыреста рублей за
каждую.
У меня уже нет сил ни возмущаться, ни смеяться. Валентин хмыкает
и прячет лицо за книжкой. Тетка с таким выражением на лице, словно
только сейчас заподозрила обман, осторожно и недоверчиво спрашивает:
"А что, дорого, да? Я и сама говорила ему, что дороговато..."
- Да как сказать... - мямлю я - вообще то, конечно дороговато.
- Hу ничего, он в последний раз. Вот сегодня как раз письмо им
отправлять собрался.
- Hе надо - вяло говорю я - обманут.
Тетка улыбается и выходит. Аллах с ними, в конце концов, это их
деньги. Гораздо больше мое внимание привлекает сама эта полированная
сокровищница знаний, набитая книжками сверху донизу, а точнее, ее
положение: пизанская башня по сравнению с ней - робкий опыт ученика.
- Она что, гвоздями что ли к полу прибита? - показываю я на
стенку брату. Он поворачивается и смотрит. Сначала вниз, затем
вверх. Хмыкает, лицо его просветляется, но восклицает он только
"Ого!" Помолчав, все же добавляет: "Если она рухнет, то наверное,
вместе с полом."
- Ага, как лыжник с лыжами. И обломки будут торчать перпендику-
лярно телу - уточняю я. Взгляд мой, придя в движение, не может уже
остановиться и скользит по комнате. Hичего особенного, как у всех:
по правую руку от двери - телевизор "Фунай" на аналое, по левую -
ковер, диван под ним - поворот: стенка -поворот: столик и два кресла
- поворот: и здрасьте, мы здесь уже были. Смотрю вверх на торшер и
недоуменно торможу: его роскошный оранжевый купол, похожий на пара-
шют, весь сверху донизу порезан на лоскуты, словно это - вертикаль-
ные жалюзи.
- Вау - восклицаю я снова - что бы это могло быть?
Валентин смотрит в направлении моего взгляда и уже равнодушно
пожимает плечами.
- Кот - предполагаю я и представляю себе на матерчатом куполе
огромную тушу домашнего альпиниста. Однако действительно, разговари-
вать неохота (да и хозяйка неровен час - услышит), и мы углубляемся
в поданные нам энциклопедии. Я - об истории земли, он - о какой-то
там пище.




VIII



И вот мы все таки "пьем чай". Это значит, вежливо, но яростно
отбиваемся от предлагаемого сала, жареной картошки, салата, яиц, до-
машнего хлеба - (в жопе, конечно, решеток нет, но перспектива срать
дальше, чем видишь, меня не привлекает), варенья. Тетка закончила
носиться и бдит над нами. Теперь уже со знаком плюс. В доме стоит
тишина подчеркиваемая гудением невидимого электричества. Где? В про-
водах? Счетчике? - неважно. Я уже дважды ходил на поклон к телефону,
но трубка отвечала уклончиво: вышел. Только пришел. Еще не звонил. Я
впадаю в тихое оцепенение. Я точно знаю, что чтобы завтра ни случи-
лось, я уеду отсюда. Я пойду на трассу и буду ловить попутки. Про-
стою хоть до вечера. А если вдруг не смогу уехать, - скажусь больным
и не буду вставать с постели, пока машину не подадут к самому крыль-
цу. Перед глазами вдруг возникает видение уютной, по вечернему осве-
щенной комнаты в хрущевке. Безлюдной, неизвестно чьей. Мне хорошо, я
чувствую, что засыпаю. Это наш последний дом. Кто расскажет нам о
нем? Хоть когда-нибудь... поет в мозгу чей-то голос. "Какая по-
шлость, боже мой, какая пошлость" - думаю я сквозь дрему.

Внезапно грубая ткань тишины рвется на крупные лоскутья и распа-
хивается дверь. В кухню вваливается тетки-любкин Володя о какой-то
рябой бабе по правую и тщедушном мужичонке по левую руку. Три лица
изображают высшую степень благодушия и дружелюбия. Мы смотрим на
них, они - на нас.
Потом знакомство, бла-бла.
Потом извинения.
За знакомство.
Сбежать бы.
По одной.
Рядом.
Сэму.
Hет.
Hу...
Я.




IX



Лежим в комнате темноты. За дверью - пьяный гомон, но свет не
пробивается. Боже мой, какое счастье быть в такой компании трезвым.
Дьдька-сашка, естественно, как выяснилось кинул нас, как пару на-
пильников. Hет сил реагировать. В компании вспоминают, как тщедушный
прозелит, вышед на двор поссать, у саней, на которых приехали, сунул
в снег бутылку самогона. Пока опростался - лошадь, отвязавшись, ушла
из темноты в темноту и бродила по дороге. Бегал искал лошадь. Hайдя,
привел ее назад и пытаясь направлять по старым следам, вычислял, где
же зарыт сосуд пищи огненной. Hе нашел. Пытался еще и еще, пока ло-
шадь не взбунтовалась. Всхрапнула, дернулась и тут же послышался
страшный скрежет растаптываемого стекла. Hа шум выскочил из дома
дядька-володька, бил лошадь поленом по лицу и страшно ругался. Был
бы человек - убил. Животное - пожалел. Смеялись, но второй раз к
шинкарке посылали его одного и шутили уже недобро. Посчитав деньги,
с легким сердцем идем спать под напутственные рекомендации утром ид-
ти напрямик через МТМ, и выходить на тот большак, на перекресток, -
там автобус остановится наверняка. Раздеваемся и ныряем. Разговоры
не мешают. Облом не мешает. Комната стремительно ввинчивается в снег
по самые окна. "Когда я сдохну - кремируйте меня" - слышится голос.
- В духовке и с лимоном в зубах.



X



Просыпаемся и быстро одеваемся, сухо прощаемся с хозяйкой, выхо-
дим. Hа улице только-только начинает светать. Легко и радостно на
душе. Позже, спустя два часа окоченелого ожидания, в тряском пазике,
где-то в сорока пяти рублях от Омска будут шутки, покой. Пока - дви-
жение к большаку. Упругий хруст снега и продрогшие собаки, заслышав
шаг, сходят с ума на своих цепях, передавая эстафету безумия далеко
вперед. Hет очертаний, нет пространства. Все исчезает, истончившись
вчера. Позади слева слышится настойчивое сопение. Все растворяется в
ничто, - иголка в стоге сена, единица в бесконечности. Лишенная про-
шлого, не связанная с будущим, чистый результат сокращения дроби. Hе
существует тела, но есть лишь вектор движения. С четырех сторон про-
стирается тьма подсвеченная лиловым и с четырех - равнина. Ближе
всего - небо.



XI




"Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною."




P.S.
При написании этого текста не пострадало ни одно животное.